Страница195

По случаю 195-летия писателя «О свободе, или Граф А. К. Толстой»

В русском музее висит его портрет, писанный Брюлловым. Ему там де­вятнадцать лет; он в охотничьем ко­стюме и с ружьем; на него с восторженным ожиданием смотрит снизу вверх собака, и от портрета так и пышет счастьем. Он ведь и был тогда любимцем неба; молодой, краси­вый, талантливый, богатый, сказочно силь­ный (он разгибал подковы и пальцами свер­тывал винтом зубцы вилок), личный друг наследника — будущего Царя-Освободи­теля. Потом вслед за молодостью куда-то между пальцами ушло и богатство; дружбу самодержца Толстой свел на нет, упрямо выпрастываясь из всякой службы («Не дай мне, Феб, быть генералом, / Не дай безвин­но поглупеть!»); богатырское здоровье сме­нилось тяжкими болезнями — так, у него годами адски болела голова. Но главное никуда не делось: он остался прям, талант­лив — и неимоверно свободен.

Я не знаю, почему люблю его с детства — его, а не только его сочинения, — но по­хоже, что как раз поэтому. Человек очень ясных убеждений, никогда и ни в чем от них не отступивший, ни разу не поддавшийся никакому модному поветрию (при том, что в его время они были, пожалуй, посильнее, чем даже теперь) — много ли таких найдет­ся и в великой русской литературе? И исто­рию, которая для него была очень важна, и современность он рассматривал, прежде всего, с моральных позиций, точнее — с позиций идеального рыцарства. Он был и западник, и славянофил — но особый. В большей части того, что полагалось горде­ливо считать русским, он видел лишь следы злосчастного монгольского ига («И вот, на­глотавшись татарщины всласть, / Вы Русью ее назовете!»), потому что Россия — стра­на не евразийская, а сугубо европейская.

«Когда я думаю о красоте нашего языка, о красоте нашей истории до проклятых мон­голов... мне хочется броситься на землю и кататься в отчаянии оттого, что мы сделали с талантами, данными нам Богом!» Он был, если угодно, в аристо­кратической ОППОЗИЦИИ: равно далек и от вер­ховной власти (далеко не худшей в его время) — и от набирающих силу прогрессистов.

На оба стана то и дело нападал со всей своей язвительностью, а че­ловек он был покоряюще остроумный. Что там Козьма Прутков — то лишь одно, и далеко не самое сильное проявле­ние этого поразитель­ного дара. А. К. владел русским стихом, как соб­ственными пальцами, — и умел дать полную волю иронии, в изящном со­вершенстве стиха всегда таящейся.

Да и у нынешних либеральных кругов с тогдашними различий никак не меньше, чем сходств. По-прежнему сердитые юноши норовят дать тот же совет по борьбе с оппо­зицией («Чтоб русская держава / Спаслась от их затеи, / Повесить Станислава / Всем вожакам на шеи. / Тогда пойдет все гладко / И станет все на место») — по-прежнему чувствительные девицы таким цинизмом возмущаются («"Но это средство гадко!" — / Воскликнула невеста»...). И не удивляет от­вет тогдашних либералов на такую сатиру: ее автора скоро вытеснили в разряд нерукопожатных.

До формального остракизма, как в случае с Лесковым, дело не дошло, но уничижи­тельный тон критических отзывов сделался чуть ли не обязательным.

Отзвук их до сих пор слышен в привыч­ном отнесении А. К. к писателям второго, а то и третьего ряда. Отчасти оно и верно — ряд не самый первый; да только счастлива была литература, способная на такое рас­точительство. Стихи Толстого едва ли не сплошь положены на музыку виднейшими композиторами, потому что они сами суть музыка. В лучших из них (а лучших стихов у него много!) такой чистый звук, такая мощ­ная и внятная мелодия, что захватывает тебя прежде слов. Прочтите — непремен­но вслух! —первые строки «Шибанова»: «Князь Курбский от царского гнева бежал, / С ним Васька Шибанов, стремянный»... Это не банальный амфибрахий; это какая- то неостановимая волна, подхватившая и вертящая и Курбского с Иоанном, и вас, и вы не сможете остановиться, пока не выговорите на остатке дыхания: «Так умер Шибанов, стремянный». Его драматиче­ская трилогия! — по любым меркам шедевр из шедевров.

В последние деся­тилетия более других на слуху вторая тра­гедия из трех, «Царь Федор Иоаннович». Немудрено: Федор — самая выигрышная роль, когда-либо на­писанная по-русски; хороший актер в этой роли и посредствен­ный спектакль сделает потрясением. Но мне вершиной всегда каза­лась первая пьеса три­логии, «Смерть Иоанна Грозного». В ней нет не то что лишнего слова в ней нет лишнего звука. Ни одной слу­чайной строки, ни одной реплики, которая бы не усилила, а ослабила напряжение. Надвигающаяся — и надвинувшаяся — и ударившая свою жертву смерть. И порази­тельная под пером такого неисправимого идеалиста, как А. К., жесткая точность в описании того, как устроена власть.

Ну и, конечно же, стихи: именно здесь, мне кажется, русский белый ямб достиг абсолютной своей вершины. После пуш­кинских «Маленьких трагедий» до нее оставался, может быть, один шаг — и Толстой этот шаг сделал. Второй ряд, го­ворите? Ладно, второй.

Александр ПРИВАЛОВ («Эксперт»)